«понятный непонятный уткин»

Интервью Антона Уткина Ольге Славниковой, 1998

КНИЖНОЕ ОБОЗРЕНИЕ, № 12, 24 марта 1998 года

 

Антон Уткин, самый молодой из финальной шестёрки Букеровской премии 1997 года, остался неувенчанным и разнообразно обруганным писавшими о событии газетами. На самом деле он, как я думаю, не простой орешек. Сначала была биография как биография. По образованию (высшему) Антон историк. Служил в ВДВ: двадцать четыре прыжка с парашютом. По–дилетантски, но недурно писал картины. И вдруг совершил прыжок в литературу без парашюта: продал квартиру и, существуя на эти деньги, несколько лет писал роман «Хоровод». Опубликованный в «Новом мире», роман вызвал, с одной стороны, многочисленные хвалебные отзывы филологически ориентированных литераторов, с другой – агрессивную растерянность газетной критики. Ни одно литературное направление, актуальное на сегодняшний день, не признало Уткина своим. Роман «Хоровод», который проще всего назвать историческим, написан «из жизни» начала 19 века. Но не так, как сделал бы сегодняшний «исторический» романист, а как если бы автором был современник Михаила Лермонтова. За романом последовала повесть «Свадьба за Бугом», опубликованная в том же «Новом мире» и сделанная как бы «под Гоголя». Многие задавали себе вопрос: а если смысл в конце двадцатого века становиться большим писателем века XIX–го? Вроде бы похоже на то, что мы проходили в школе, но не похоже ни на что, создаваемое сегодня. Стилизация это или попытка вновь запустить заржавелые механизмы реалистического романа, вернуться к первоистокам языка? Нет однозначного ответа. Но тем более интересен молодой писатель, рискнувший, смею думать, более других. Его действительно непросто понять, но ведь колется, между прочим, только пустой орех. Антон Уткин согласился дать интервью для газет Книжное обозрение» (Москва) и «Книжный клуб» (Екатеринбург).

 

– Антон, многие тебя обзывают реалистом. На сегодняшний день определение даже обидное, особенно для молодого автора. Как ты сам к этому относишься?

– А что плохого в реализме? Раньше мне тоже казалось, вот, применительно к живописи, что реализм – вроде

обычной фотографии. Я не понимал почему, желая получить свой портрет, заказчик одного живописца предпочитал другому. И тот рисует похоже, и этот – какая разница? А потом до меня дошло: нет, ещё в XIX–м веке, пока живопись сама, своими средствами, не вывела художников на новый виток, реалисты передавали в своих портретах много существенного. Вот сейчас любят говорить: мол, Тургенев – это примитивно. Типичная точка зрения. А, скажем, лес – это примитивно? Облака, трава, запахи, всё это живое колыхание – примитив? Если уж на то пошло, то постмодернистские умственные игры гораздо примитивнее, гораздо проще.

– Попав в букеровскую шестёрку, ты волей–неволей оказался в глазах общественности противопоставлен отвергнутому Виктору Пелевину. Чувствуешь ли ты себя в оппозиции его широкому успеху и творческому методу? 

– Наверное, в какой–то степени. Понимаешь, человечество, тут уж никуда не денешься, мыслит стереотипами.

Постмодернист и даёт потребителю стереотип. Из какого–то философского течения, из творчества больших художников делается выжимка, потом туда добавляются специи, красители, и читатель получает в элегантной упаковке удобный для употребления продукт. Это как растворимый кофе или суррогатная колбаса. Я-то как раз в своём романе пытался разрушить стереотипы. Что для нас, получивших стандартное образование, начало 19 века? Пушкин и декабристы. А на самом деле страна жила сама по себе, своей глубинной внутренней жизнью, декабристы были где-то на периферии сознания людей. И потом, возвращаясь к постмодернизму – он ведь тоже бывает разным. Есть постмодернизм Сорокина, а есть постмодернизм Яна Потоцкого. Его «Рукопись, найденная в Сарагоссе» была написана в 1805 году. Роман имитирует ещё более ранний период, но как будто взят из нашего времени. Как будто сегодня это написал. Вот, кстати, как получилось со мной: реалисты сказали: Уткин, мол, чистый постмодернист, работает с культурными пластами прошлого века, пусть идёт к своим. А постмодернисты: мол, это же реализм, тут и сюжет, и язык какой–то понятный, нет уж, забирайте, реалисты, Уткина к себе. Так я оказался между ними один.

– Тебя называли стилизатором под Бестужева-Марлинского. Ты действительно отталкивался от этого автора?

– Нет. Лермонтов и только Лермонтов. Это критики вычитали у меня в романе, что главному герою нравится

«Аммалат-Бек». Ага, сказали они, вот откуда уши–то растут. Значит, и автору нравится, значит, вот он откуда списывал. А я, как нормальный добросовестный историк, просто передал примету времени. Аммалат–Бек тогда нравился всем, как сегодня Карлсон. Если роман прочесть более–менее внимательно – сразу видна разница между моим языком и языком Бестужева–Марлинского. И присутствие Лермонтова заметно даже неспециалисту.

Как ты считаешь, современный русский язык что–то потерял по сравнению с языком прошлого

века или, наоборот, приобрёл?

– Наверное, что–то и приобрёл, но больше потерял. Язык XIX века завораживает своей ясностью. Да,

вот это хорошее слово: ясность. И простота. Явления и понятия описывались понятно. Думаешь, это легче? Это труднее.

– Представь себе, что твой роман «Хоровод» прочитают, скажем, через пятьсот лет. Историческая перспектива уменьшила расстояние во времени между тобой и Лермонтовым, между тобой и героями твоего романа. Будет ли тогда «Хоровод» сливаться с литературой 19 века или его всё–таки воспримут отдельно?

– Да, интересная проблема. Я об этом думал. Вот мы сейчас читаем Аристофана и Полибия. Между ними разница триста лет, а они для нас оба оттуда, из античности. Наверное, всё же разница будет какая-то. Любое произведение, даже если оно посвящено абстрактным духовным поискам, даже если действие происходит в выдуманном фантастическом месте, всё равно несёт на себе черты своего времени. Вторичные, так сказать, исторические признаки. Мой роман будет восприниматься как продолжение, развитие традиции. Я ведь понимаю, что проза начала прошлого века строилась на придуманных фабулах. Я следую этой условности, но описываю подлинные чувства людей. Здесь я не вру и не моделирую. Подлинность чувств – это и есть и жизнеспособность, живая кровь «Хоровода».

– Повесть «Свадьба за Бугом» написана после «Хоровода»?

– Она написана на излёте, на остатке энергии, по инерции, можно сказать. Мне надо было освободиться от этой энергии и от этого материала. Теперь всё будет по–другому. Полтора года как я пишу роман из современной жизни. Он будет называться «Самоучки».

– Лобовой вопрос – о чём он?

– О том, как проходит молодость. В двадцать лет кажется, что живёшь в конце времени, что именно тебе предстоит поставить последнюю точку в борьбе Добра и Зла. Но потом приходит смирение перед жизнью. Человек видит своё истинное место в бесконечной череде предков и потомков и научается нести собственный груз.

– На мой взгляд, любое прозаическое произведение, даже если оно посвящено самому что ни на есть

сегодняшнему дню, всё равно есть произведение историческое. Это обусловлено необходимым расстоянием между пишущим и описываемым. Как ты это расстояние создаёшь?

– Помещаю выдуманных героев в совершенно реальное место. У меня действие происходит в абсолютно

подлинной Москве, места эпизодов известны тысячам жителей столицы. Весь фон буквально пишу с натуры. Кроме того, жизнь подаёт целые событийные блоки, я их монтирую в сюжет. Расстояние – в монтаже. Вот, кстати, об условности фабулы. Я сейчас заканчиваю Высшие сценарные курсы, моя дипломная работа – экранизация своего незаконченного романа. То, что хорошо для литературы, не годится для кино. Те же самые идеи я выразил в сценарии совершенно другой фабулой. Фабула – средство. Для меня важен мир идей, который я выражаю своей писаниной.

– Своё будущее ты как–то связываешь с кино?

– Нет. Наверное, нет. И не нравится, и не очень получается. Я не люблю драматургию. Там конфликт должен

возникать, развиваться, достигать кульминации. А в жизни я вижу совсем другое… Часто конфликт является кульминацией в каждой точке своего существования, более длительного, чем целая человеческая жизнь. Драматургия есть ложь. Поэтому я предпочитаю прозу. Она отражает жизнь более справедливо.

– Как же тебя в таком случае занесло на эти курсы? Хотел в кинобизнесе решить денежные проблемы?

– Да нет, какие деньги, просто я метался… Надо было ответить себе на вопрос, кто я, какая у меня профессия,

чем буду заниматься в жизни…

– То есть писатель, даже успешный, должен ещё иметь нормальную, так сказать, профессию, чтобы оправдаться в жизни?

– Видишь ли, я всегда завидовал врачам, ещё каким–то людям, которые делают настоящее, серьёзное дело,

а в свободное время, при желании, занимаются искусством. Дилетант в искусстве всегда искренен, потому что он отдаёт своё свободное время, это его выбор. Один собирает марки, другой пишет рассказы. Писательство как профессия таит в себе самоотрицание. Многие литераторы обитают в искусственной среде. Они не идут, к примеру, в армию, вращаются в своём элитарном кругу, на всё смотрят свысока, не желают видеть жизнь во всех проявлениях, в каких она себя нам предлагает. Вот, кстати, социальная база постмодернизма: в таких кругах, где есть и тысячедолларовые заработки, и дух, так сказать, искусства, но нет ответственности перед жизнью.

– А у тебя–то разве нет желания уйти от тяжёлых житейских проблем, чтобы оставались силы и время

на творчество?

– С творчеством это, наверное, не связано. Желание у меня всегда было такое: побольше лежать на диване,

поменьше чего–нибудь делать. Такая странная тяга к небытию, чтобы всё вокруг зарастало паутиной, чтобы время останавливалось… Но житейские тяготы я нёс и несу, а как иначе, у меня же дочка маленькая. Вот, между прочим, золотые слова Стейнбека: «Если вам кто–нибудь когда–нибудь скажет, что умственный труд тяжелее физического, не верьте: вам лгут». Это честный человек сказал. В Москве почему–то принято повторять, что писательский труд самый тяжкий. Это неправда. Я столько перерыл канав, столько перетаскал мешков с цементом, я–то знаю – сидеть перед экраном компьютера и предаваться мукам творчества: счастье по сравнению с тем, когда стоишь по пояс в воду и заколачиваешь какую–нибудь сваю.

– Скажи, Антон, легко ли в литературе быть молодым?

– Общее мнение, особенно газетное, что легко. Мол, вы, молодые, ещё всё успеете, а пока перебьётесь.

Но ведь и мы стареем. Можно завтра выйти на улицу и попасть под машину. Лермонтов погиб в двадцать семь лет. Надо бы измерять не по тому, сколько прожито, а сколько ещё осталось, но этого как раз не ведает никто из людей… Я для себя знаю, чего мне стоило и стоит моё творчество. Я свой роман написал «на свои». Да, ладно, что там говорить. Первый роман было действительно легче писать, потому что не представлял толком, на что шёл. Со вторым труднее, и главное, чего опасаюсь: не уменьшить бы масштаба задачи.

– И последний вопрос: каковы твои человеческие и писательские отношения с религией, с Богом?

– В начале у меня были такие мысли, что творчество греховно. Вообще казалось, что писать – грех. Но честолюбие пересилило внутренние догадки, и я взялся за роман. Хотелось создать что–то действительно объёмное, значительное, большое. И в процессе работы я, сам не знаю как, из богоборца превратился в христианина. Не то чтобы я стал глубоко верующим, но как человек, причастный к православной культуре, я теперь не могу не быть проводником задушевных идей православия. И самая лучшая идея – не какая–то сложная, богословская, а самая что ни на есть простая: жизнь трудна, но надо надеяться на лучшее. Ради этой простоты и стоит переводить бумагу.

 

Беседу вела Ольга Славникова

На сайте Антона Уткина с его согласия собраны литературные произведения и документальные фильмы, созданные им в разные годы.

Курение вредит вашему здоровью